Православный Ортодокс -

Подписаться на рассылку

23:10
Византизм и славянство
Константин Николаевич Леонтьев (13.01.1831 – 12.11.1891) — выдающийся русский мыслитель, писатель, литературный критик и публицист, принявший в конце своей жизни постриг в Оптиной пустыни. Будущее России видел в сохранении традиционного Православия, сильной государственности самодержавия и эстетизме народной старины. Его главное произведение «Византизм и славянство» обрело заслуженное признание как веха российской исторической мысли.

В книге сохранены авторские курсив и пагинация.

Приводим отрывок из книги.

Предисловие



Константин Николаевич Леонтьев — выдающийся русский мыслитель, писатель, публицист, врач, дипломат, в конце жизни монах.

Он родился 13 (25) января 1831 года младшим, седьмым ребенком в семье помещика среднего достатка в селе Кудиново Калужской губернии (ныне — Малоярославецкий район). Мать писателя, потомственная дворянка, воспитывала ребенка до десяти лет, дав ему начальное домашнее образование в духе подлинного благочестия и духовного традиционализма.

В 1849 году Леонтьев успешно окончил Калужскую гимназию с правом поступления без экзаменов в Московский университет, продолжил свою учебу в Ярославском Демидовском лицее, однако в ноябре того же года перевелся в Московский университет на медицинский факультет.

В 1854 году, досрочно получив диплом, Леонтьев уезжает военным врачом-добровольцем в Крымскую кампанию, служит в прифронтовых госпиталях, делая многочисленные хирургические операции и ампутации. Выйдя в отставку в августе 1857 года, он устраивается домашним лекарем в нижегородском имении барона Д. Г. Розена. Но, томясь окружавшей его обстановкой и утратив интерес к медицине, Леонтьев решает навсегда оставить медицину ради литературной деятельности. В 1860 году он переезжает в Петербург, где знакомится с Тургеневым, получает его поддержку и входит в литературный круг известного русского писателя.

К этому времени Леонтьев пишет ряд чувственных романов и становится известным в литературной среде, но из-за непривычной для русской литературы импрессивности описаний и прихотливых и даже эротических мотивов книги его печатались или совсем небольшими тиражами, в журналах, или вовсе получали отказ книгоиздателей. Впоследствии Константин Николаевич переживает глубокое покаяние за этот период своей жизни и сжигает многие из своих произведений.

В 1861 году он уезжает в Крым, где в Феодосии неожиданно для всех женится на красивой простодушной малообразованной девушке. Оставив жену в Крыму, он возвращается в Петербург, переживает мировоззренческий переворот, решительно порвав с модным тогда западническим либерализмом и встав на позиции крайнего политического консерватизма, ультраэстетизма с элементами почвенничества под влиянием программы журнала, издаваемого Ф. М. и М. М. Достоевскими.

В 1863 году Леонтьев поступает на дипломатическую службу в Министерство иностранных дел и в течение десяти лет занимает различные консульские должности в Турции, на о. Крит, в Тульче на Дунае, в Салониках и других местах Ближнего Востока. Балканский период его творчества ознаменован возникновением ряда повестей и рассказов, собранных позднее в сборнике «Из жизни христиан в Турции». С переездом К.Н. Леонтьева на Восток восточная тематика становится главным содержанием произведений писателя. Уход с отечественной почвы был вызван его сильными переживаниями в связи с реформами 60-х годов (в первую очередь с отменой крепостного права), так как Леонтьев видел залог процветания России в охранно-сословном, строгом монархическом и эстетическом общественном устроении государства, в буржуазно-эгалитарных же настроениях российской интеллигенции — гибель русской жизни. В этот период он находит противовес российским событиям в близком своему идеалу патриархальном укладе балканских народностей.

Бесстрашие и чувственная неуравновешенность, глубокая душевная неудовлетворенность гениальной натуры Леонтьева, бурные кратковременные отношения, кончавшиеся усилением этой неудовлетворенности (с 1869 года, по словам писателя, удар следовал за ударом), болезнь жены (прогрессирующее душевное расстройство, как он считал, по его вине) приблизили писателя к духовному кризису, ставшему поворотным моментом в его жизни. Так на пороге его блестящей дипломатической карьеры произошло событие, которое определило всю последующую жизнь
К. Н. Леонтьева.

В июле 1871 года он внезапно заболевает, как ему кажется, холерой. Телесная смерть, уход из жизни кажутся неминуемыми. Обычно небоязливый, он приходит от этой мысли о смерти в ужас. Константин Николаевич обращает свой взор к иконе Божией Матери, оставленной (по его мнению, случайно) проезжими афонскими монахами в гостиной. И в этот момент он чувствует, что встретил давно знакомую, живую и добрую, очень могущественную Божию Матерь; и не было в этом ни тени сомнения. «Рано мне еще умирать! Дай мне исцеление — и я оставлю свою грешную жизнь и приму монашеский постриг», — взывает он к Богородице. Через два часа болезнь отступила, и больной почувствовал, что здоров.

Сразу же после чудесного исцеления Леонтьев отправился на Афон с намерением оставить мирскую жизнь и стать монахом. Однако многоопытный духовник русского Пантелеимонова монастыря о. Иероним уговорил его не принимать поспешных решений, а пожить в монастыре как паломнику. Ровно год провел Константин Николаевич в обители. Беседуя со старцами, переоценивая всю свою жизнь, все свои взгляды, отношения и ценности, Леонтьев пришел к идеалу строгого монашеского Православия. От о. Иеронима он получил благословение на продолжение литературной деятельности, но теперь уже во славу Божию.

Покинув Афон, К.Леонтьев уходит с дипломатической работы и живет два с половиной года сначала в Константинополе, а затем на острове Халки.

Здесь рождается его знаменитый философско-историософический трактат «Византизм и славянство».

В этом произведении автор с необычайной ясностью мысли обосновывает опасность современного положения России, стоящей на пороге принятия всеразрушающих буржуазно-либеральных доктрин «Великой» Французской революции, и «просвещенческого» идеала человека — борца за всесословное равноправие, плотскую свободу и утопическую идею земного всечеловеческого благоденствия.

Противопоставляя этим идеям византийскую симфонию Церкви и государства, особенно подчеркивая церковность всех слоев населения, Леонтьев провозглашал традиционно воспринятый от Византии династический монархизм в качестве оплота Православия и эстетизм культурных национально-традиционных форм, в которых он видит единственную возможность независимого пути развития Российского государства, самобытного, сильного, живущего своим умом. Охранительным средством от революционных потрясений, грядущих с Запада, Леонтьев считает союз России со странами Востока.

В 1874 году Леонтьев возвращается в родовое имение, к тому времени запущенное и заложенное. В августе он впервые посещает Оптину пустынь и встречается со старцем Амвросием, чтобы передать письма от афонских монахов. Тогда же Леонтьев знакомится с иеромонахом Климентом (Зедергольмом). Между ними завязывается дружба, сохранившаяся до конца дней.

Помня о своем обещании всецело посвятить себя служению Богу, в ноябре 1874 года он стал послушником в подмосковном Николо-Угрешском монастыре, но через год вынужден был покинуть монастырь и вернуться назад, в Кудиново.

В 1879 году Леонтьев едет в Варшаву и становится помощником главного редактора «Варшавского вестника», но затяжной недостаток средств вынуждает его вернуться назад, в Россию. В 1881 году — переезд в Москву и устройство на государственную службу в Московский цензурный комитет, в котором Леонтьев проработал семь лет. В эти годы К.Леонтьев целиком посвящает себя социально-философской публицистике и литературной критике.

В 1885–1886 годах выходит сборник всех его статей и трактатов в двух томах «Восток, Россия и славянство».

Выйдя в отставку в 1887 году, К. Леонтьев продает свое имение в Кудиново и арендует небольшой теплый домик у ограды Оптиной пустыни. Здесь он живет со своей душевнобольной женой и двумя приемными детьми, вступившими между собой в брак, «детьми его души», как он называл их. Леонтьев постоянно общался со старцем Амвросием и получал от него благословение на литературные труды.

Значительную часть позднего литературного наследия составила его мемуарная проза, а также обширная переписка, к которой он относился как к литературной работе.

О своих впечатлениях от духовного общения и дружбы с иеромонахом Климентом (Зедергольмом) Константин Николаевич написал в замечательном мемуарном очерке «Отец Климент Зедергольм, иеромонах Оптиной пустыни».

22 августа 1891 года Леонтьев принял тайный постриг с именем Климент, выполнив таким образом обет, данный им двадцать лет назад в Салониках после чудесного исцеления.

Старец Амвросий благословил монаха Климента (Леонтьева) в Троице-Сергиевой лавре прохождить свой монашеский путь. В Сергиевом Посаде в ноябре он узнал о кончине старца. И здесь же, в лаврской гостинице, не успев войти в состав братии, Леонтьев внезапно умер от воспаления легких 12 ноября. Он похоронен в Гефсиманском саду Троице-Сергиевой лавры, близ храма Черниговской Божией Матери.


Византизм древний


Что такое византизм?

Византизм есть прежде всего особого рода образованность или культура, имеющая свои отличительные признаки, свои общие, ясные, резкие понятийные начала и свои определенные в истории последствия.

Славизм, взятый во всецелости своей, есть еще сфинкс, загадка.

Отвлеченная идея византизма крайне ясна и понятна. Эта общая идея слагается из нескольких частных идей — религиозных, государственных, нравственных, философских и художественных.

Ничего подобного мы не видим во всеславянстве. Представляя себе мысленно всеславизм, мы получаем только какое-то аморфическое, стихийное, неорганизованное представление, нечто подобное виду дальних и обширных облаков, из которых по мере приближения их могут образоваться самые разнообразные фигуры.

Представляя себе мысленно византизм, мы, напротив того, видим перед собою как бы строгий, ясный план обширного и поместительного здания. Мы знаем, например, что византизм в государстве значит самодержавие. В религии он значит христианство с определенными чертами, отличающими его от западных Церквей, от ересей и расколов. В нравственном мире мы знаем, что византийский идеал не имеет того высокого и во многих случаях крайне преувеличенного понятия о земной личности человеческой, которое внесено в историю германским феодализмом; знаем наклонность византийского нравственного идеала к разочарованию во всем земном, в счастье, в устойчивости нашей собственной чистоты, в способности нашей к полному нравственному совершенству здесь, долу. Знаем, что византизм (как и вообще христианство) отвергает всякую надежду на всеобщее благоденствие народов; что он есть сильнейшая антитеза идее всечеловечества в смысле земного всеравенства, земной всесвободы, земного всесовершенства и вседовольства.

Византизм дает также весьма ясные представления и в области художественной или вообще эстетической: моды, обычаи, вкусы, одежду, зодчество, утварь — все это легко себе вообразить несколько более или несколько менее византийским.

Византийская образованность сменила греко-римскую и предшествовала романо-германской. Воцарение Константина можно считать началом полного торжества византизма (IV век по Р. X.). Воцарение Карла Великого (IX век), его венчание императорское, которое было делом папства, можно считать первой попыткой романо-германской Европы выделить резко свою образованность из общевизантийской1, которая до тех пор подчиняла себе, хотя бы только духовно, и все западные страны[1]...

Именно вслед за распадением искусственной империи Карла все яснее и яснее обозначаются те признаки, которые составят, в совокупности своей, картину особой, европейской культуры, этой в свое время новой всемирной цивилизации.

Начинают яснее обозначаться будущие пределы позднейших западных государств и частных культур Италии, Франции, Германии, близятся крестовые походы, близится цветущая эпоха рыцарства, феодализма германского, положившего основы чрезмерному самоуважению лица (самоуважению, которое, перейдя путем зависти и подражания сперва в буржуазию, произвело демократическую революцию и породило все эти нынешние фразы о беспредельных правах лица, а потом, дойдя до нижних слоев западного общества, сделало из всякого простого поденщика и сапожника существо, исковерканное нервным чувством собственного достоинства). Вскоре после этого раздаются и первые звуки романтической поэзии. Потом развивается готическое зодчество, создается вскоре католическая поэма Данте и т. д. Папская власть растет с того времени.

Итак, воцарение Карла Великого (IX век) — вот приблизительная черта раздела, после которой на Западе стали более и более выясняться своя цивилизация и своя государственность.

Византийская цивилизация утрачивает с этого века из своего круга все обширные и населенные страны Запада, но зато приобретает своему гению на Северо-Востоке югославян, а потом и Россию.

Века XV, XVI, XVII суть века полного расцвета европейской цивилизации и время полного падения византийской государственности на той почве именно, где она родилась и выросла.

Этот же самый XV век, с которого началось цветение Европы, есть век первого усиления России, век изгнания татар, сильнейшего против прежнего пересаждения к нам византийской образованности посредством укрепления самодержавия, посредством большего умственного развития местного духовенства, посредством установления придворных обычаев, мод, вкусов и т. д. Это пора Иоаннов, падения Казани, завоеваний в Сибири, век постройки Василия Блаженного в Москве, постройки странной, неудовлетворительной, но до крайности своеобразной, русской, указавшей яснее прежнего на свойственный нам архитектурный стиль, именно на индийское многоглавие, приложенное к византийским началам.

Но Россия по многим причинам, о которых я не нахожу возможным здесь распространяться, не вступила тогда же в период цветущей сложности2 и многообразного гармоничного творчества, подобно современной ей Европе Возрождения.

Скажу лишь кратко.

Обломки византизма, рассеянные турецкой грозой на Запад и на Север, упали на две различные почвы. На Западе все свое, романо-германское, было уже и без того в цвету, было уже развито, роскошно, подготовлено; новое сближение с Византией и, через ее посредство, с античным миром привело немедленно Европу к той блистательной эпохе, которую привыкли звать Возрождением, но которую лучше бы звать эпохой сложного цветения Запада; ибо такая эпоха, подобная Возрождению, была у всех государств и во всех культурах — эпоха многообразного и глубокого развития, объединенного в высшем духовном и государственном единстве всего или частей.

Такая эпоха у мидо-персов последовала за прикосновением к разлагающимся мирам, халдейскому и египетскому, то есть эпоха Кира, Камбиза и особенно Дария Гистаспа, у эллинов — во время и после первых персидских войн, у римлян — после Пунических войн и все время первых кесарей; у Византии — во времена Феодосиев, Юстиниана и вообще во время борьбы противу ересей и варваров, у нас, русских, — со дней Петра Великого.

Соприкасаясь с Россией в XV веке и позднее, византизм находил еще бесцветность и простоту, бедность, неприготовленность. Поэтому он глубоко переродиться у нас не мог, как на Западе, он всосался у нас общими чертами своими чище и беспрепятственнее.

Нашу эпоху Возрождения, наш XV век, начало нашего более сложного и органического цветения, наше, так сказать, единство в многообразии, надо искать в XVII веке, во время Петра I, или, по крайней мере первые проблески, при жизни его отца.

Европейские влияния (польское, голландское, шведское, немецкое, французское) в XVII и потом в XVIII веках играли ту же роль (хотя и действовали гораздо глубже), какую играли Византия и древний эллинизм в XV и XVI веках на Западе.

В Западной Европе старый, первоначальный, по преимуществу религиозный византизм должен был прежде глубоко переработаться сильными местными началами германизма: рыцарством, романтизмом, готизмом (не без участия и арабского влияния), а потом те же старые византийские влияния, чрезвычайно обновленные долгим непониманием или забвением, падая на эту, уже крайне сложную, европейскую почву XV и XVI веков, пробудили полный расцвет всего, что дотоле таилось еще в недрах романо-германского мира.

Заметим, что византизм, падая на западную почву, в этот второй раз действовал уже не столько религиозной стороной своей (не собственно византийской, так сказать), ибо у Запада и без него своя религиозная сторона была уже очень развита и беспримерно могуча, а действовал он косвенно, преимущественно эллино-художественными и римско-юридическими сторонами своими, остатками классической древности, сохраненными им, а не специально византийскими началами своими. Везде тогда на Западе более или менее усиливается монархическая власть несколько в ущерб природному германскому феодализму, войска везде стремятся принять характер государственный (более римский, диктаториальный, монархический, а не аристократически областной, как было прежде), обновляются несказанно мысль и искусство. Зодчество, вдохновляясь древними и византийскими образцами, производит новые сочетания необычайной красоты и т. д.

У нас же со времен Петра принимается все это, уже до того переработанное по-своему Европой, что Россия, по-видимому, очень скоро утрачивает византийский свой облик.

Однако это не совсем так. Основы нашего как государственного, так и домашнего быта остаются тесно связаны с византизмом. Можно бы, если бы место и время позволяли, доказать, что и все художественное творчество глубоко проникнуто византизмом в лучших проявлениях своих. Но так как здесь дело идет почти исключительно о вопросах государственных, то я позволю себе только напомнить о том, что Московский дворец наш хотя и неудачен, но по намерению своеобразнее Зимнего и был бы и лучше его, если бы был пестрее, а не белый, как сначала, и не песочный, как теперь, потому что пестрота и свое­образие более византийской (чем Петербург) Москвы пленяет даже всех иностранцев. Cyprien Robert говорит с радостью, что Москва есть единственный славянский город, который он видел на свете; Ch. De Mazade, напротив того, говорит с бешенством, что самый вид Москвы есть вид азиатский, чуждый муниципально-феодальной картине Запада, и т. д. Кто из них прав? Я думаю, оба, и это хорошо. Я напомню еще, что наша серебряная утварь, наши иконы, наши мозаики, создания нашего византизма, суть до сих пор почти единственное спасение нашего эстетического самолюбия на выставках, с которых пришлось бы нам без этого византизма бежать, закрывши лицо руками.

Скажу еще мимоходом, что все наши лучшие поэты и романисты: Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Кольцов, оба графа Толстые (и Лев, и Алексей) — заплатили богатую дань этому византизму, той или другой его стороне, государственной или церковной, строгой или теплой...

Но жарка свеча

Поселянина

Пред иконою

Божьей Матери[2].

Это точно так же русский византизм, как и возглас Пушкина:

Иль Русского Царя бессильно слово?

Иль нам с Европой спорить ново?

Иль мало нас?..

Семья?.. Но что ж такое семья без религии? Что такое русская семья без христианства? Что такое, наконец, христианство в России без византийских основ и без византийских форм?..

Я удержусь и больше ничего здесь не скажу ни об эстетическом творчестве русских, ни о семейной нашей жизни.

Я буду говорить несколько подробнее лишь о государственной организации нашей, о нашей государственной дисциплине.

Я сказал, что у нас при Петре принялось многое цивилизующее, до того уже по-своему переработанное Европой, что государственная Россия как будто бы вовсе утратила не только облик византизма, но и самые существенные стороны его духа. Однако, сказал я, это не совсем так. Конечно, при виде нашей гвардии (la guarde), обмундированной и марширующей (marschieren) по Марсову полю (Champ de Mars) в Санкт-Петербурге, не подумаешь сейчас же о византийских легионах. При взгляде на наших флигель-адъютантов и камергеров не найдешь в них много сходства с крещеными преторианцами, палатинами[3]и евнухами Феодосия или Иоанна Цимисхия. Однако это войско, эти придворные (занимающие при этом почти все политические и административные должности) покоряются и служат одной идее царизма, укрепившейся у нас со времен Иоаннов, под византийским влиянием. Русский царизм к тому же утвержден гораздо крепче византийского кесаризма, и вот почему: византийский кесаризм имел диктаториальное происхождение, муниципальный избирательный характер.

Цинциннат, Фабий Максим и Юлий Цезарь перешли постепенно и вполне законно сперва в Августа, Траяна и Диоклетиана, а потом в Константина, Юстиниана, Иоанна Цимисхия.

Сперва диктатура в языческом Риме имела значение законной, но временной меры всемогущества, даруемого священным городом одному лицу; потом посредством законной же юридической фикции священный город перенес свои полномочные права, когда того потребовали обстоятельства, на голову пожизненного диктатора-императора.

В IV же веке христианство воспользовалось этой готовой властью, привычной для народа, нашло в ней себе защиту и опору и помазало по-православному на новое царство этого пожизненного римского диктатора.

Естественность этой диктаториальной власти была такова, привычка народов к ней так сильна, что под властью этих крещенных и помазанных Церковью диктаторов Византия пережила западный языческий Рим на 1100 с лишком лет, то есть почти на самый долгий срок государственной жизни народов. (Более 1200 лет ни одна государственная система, как видно из истории, не жила: многие государства прожили гораздо меньше.)

Под влиянием христианства законы изменились во многих частностях; новое римское государство, еще и прежде Константина утратившее почти все существенные стороны прежнего конституционного аристократического характера своего[4], обратилось, говоря нынешним же языком, в государство бюрократическое, централизованное, самодержавное и демократическое (не в смысле народовластия, а в смысле равенства; лучше бы сказать, эгалитарное). Уже Диоклетиан, предшественник Константина, последний из языческих императоров, тщетно боровшийся противу наплыва христианства, был вынужден, для укрепления дисциплины государственной, систематически организовать новое чиновничество, новую лестницу властей, исходящих от императора (у Гизо3 можно найти в «Histoire de la civilisation» подробную таблицу этих властей, служивших градативно новому порядку).

С воцарением христианских императоров к этим новым чиновническим властям прибавилось еще другое, несравненно более сильное средство общественной дисциплины — власть Церкви, власть и привилегия епископов. Этого орудия Древний Рим не имел; у него не было такого сильного жреческого привилегированного сословия. У христианской Византии явилось это новое и чрезвычайно спасительное орудие дисциплины.

Итак, повторяю, кесаризм византийский имел в себе, как известно, много жизненности и естественности, сообразной с обстоятельствами и потребностями времени. Он опирался на две силы: на новую религию, которую даже и большая часть нехристиан (т. е. атеистов и деистов) нашего времени признает наилучшей из всех дотоле бывших религий[5], и на древнее государственное право, формулированное так хорошо, как ни одно до него формулировано не было (насколько нам известно, ни египетское, ни персидское, ни афинское, ни спартанское). Это счастливое сочетание очень древнего, привычного (т. е. римской диктатуры и муниципальности) с самым новым и увлекательным (т. е. с христианством) и дало возможность первому христианскому государству устоять так долго на почве расшатанной, полусгнившей, среди самых неблагоприятных обстоятельств.

Кесарей изгоняли, меняли, убивали, но святыни кесаризма никто не касался. Людей меняли, но изменять организацию в основе ее никто не думал.

Относительно византийской истории надо заметить еще следующее. В нашей образованной публике распространены о Византии самые превратные или, лучше сказать, самые вздорные, односторонние или поверхностные понятия. Наша историческая наука была до последнего времени незрела и лишена самобытности. Западные писатели почти все долго страдали (иногда и бессознательным) пристрастием или к республиканству, или к феодализму, или к католичеству и протестантству, и потому Византия самодержавная, православная и вовсе уже не феодальная не могла внушать им ни в чем ни малейшего сочувствия. Есть в обществе, благодаря известному складу школьного обучения, благодаря известному характеру легкого чтения и т. п., привычка не долго думая чувствовать симпатию к иным историческим явлениям и почти отвращение к другим. Так, например, и школа, и стихи, и множество статей и романов приучили всех нас с ранних лет с содроганием восторга читать о Марафоне, Саламине и Платее и, отдавая все сочувствие наше эллинским республиканцам, смотреть на персов почти с ненавистью и презрением.

Я помню, как я сам, прочтя случайно (и у кого же — у Герцена!) о том, как во время бури персидские вельможи бросались сами в море, чтобы облегчить корабль и спасти Ксеркса, как они поочередно подходили к царю и склонялись перед ним, прежде чем кинуться за борт... Я помню, как, прочтя это, я задумался и сказал себе в первый раз (а сколько раз приходилось с детства и до зрелого возраста вспоминать о классической греко-персидской борьбе!): «Герцен справедливо зовет это персидскими Фермопилами. Это страшнее и гораздо величавее Фермопил! Это доказывает силу идеи, силу убеждения бульшую, чем у самих сподвижников Леонида; ибо гораздо легче положить свою голову в пылу битвы, чем обдуманно и холодно, без всякого принуждения, решаться на самоубийство из-за религиозно-государственной идеи!»

С этой минуты я, сознаюсь, стал на Древнюю Персию смотреть уже не так, как приучили меня школа сороковых и пятидесятых годов, поэзия и большинство исторических попадавшихся мне сочинений. Я полагаю, что у многих есть какие-нибудь подобного рода воспоминания.

Мне кажется, главная причина тут в том, что Персия не оставила нам таких хороших литературных произведений, как оставила Эллада. Греки умели изображать все реальнее и осязательнее, «теплее», так сказать, других своих соседей и современников, и оттого мы их знаем лучше и любим больше, несмотря на все их пороки и ошибки.

Молчание не всегда есть признак бессодержательности. G. Sand хорошо называла иных людей, исполненных ума и души, но не одаренных умением выразить свою внутреннюю жизнь, les grands muets[6]; к таким людям она причисляла и известного ученого, G. St.-Hilaire, который, по-видимому, многое понимал и предвидел глубже своего товарища и соперника Кювье, но не мог никогда восторжествовать над ним в спорах. Наука, однако, во многом впоследствии оправдала St.-Hilaire'a. Быть может, и Персия была сравнительно с Грецией такой же Grand Muet. Есть примеры и ближе к нам. Если рассматривать жизнь России со времен Петра I и до наших времен, разве она многосложностью своих явлений не драматичнее, не поэтичнее, не богаче хотя бы истории однообразно переменчивой Франции XIX века? Но Франция XIX века говорит о себе беспрестанно, а Россия до сих пор еще не выучилась говорить о себе хорошо и умно и все еще продолжает нападать на чиновников и заботиться о всеобщей «пользе».

Рим, средние века Европы и тем более Европа новейшего, более близкого к нам времени оставили нам также такую богатую, распространенную тысячами путей литературу, что чувства, страдания, вкусы, подвиги и даже пороки римлян, рыцарей, людей Возрождения, реформы, людей пудры и фижм, людей революции и т. д. нам знакомы, близки, более или менее родственны. От времен Пизистрата или даже от Троянской войны до времен Бисмарка и Седанского плена перед нами проходит великое множество лиц, привлекательных или антипатичных, счастливых и несчастных, порочных и добродетельных, но во всяком случае множество лиц живых и понятных нам. Один из нас сочувствует одному лицу, другой — другому; один из нас предпочитает характер аристократической нации, другому нравится демагогия; один предпочитает историю Англии времен Елизаветы, другой Рим в эпоху блеска, третий Афины Перикла, четвертый Францию Людовика XIV или Францию Конвента, но во всяком случае для бульшего числа образованного общества жизнь всех этих обществ — жизнь живая, понятная хоть урывками, но понятная сердцу.

Византийское общество, повторяю, напротив того, пострадало от равнодушия или недоброжелательства писателей западных, от неприготовленности и долгой незрелости нашей русской науки.

Византия представляется чем-то (скажем просто, как говорится иногда в словесных беседах) сухим, скучным, поповским, и не только скучным, но даже чем-то жалким и подлым.

Между павшим языческим Римом и эпохой европейского Возрождения обыкновенно представляется какая-то зияющая темная пропасть варварства. Конечно, литература историческая уже обладает несколькими прекрасными трудами, которые населяют мало-помалу эту скучную бездну живыми тенями и образами. (Таковые, например, книги Амедея Тьерри.)

История цивилизации в Европе Гизо написана и издана уже давным-давно. В ней мало повествовательного, бытового; но зато движение идей, развитие внутреннего нерва жизни изображено с гениальностью и силой. Гизо имел в виду преимущественно Запад; однако, говоря о Церкви христианской, он должен был поневоле беспрестанно касаться тех идей, тех интересов, вспоминать о тех людях и событиях, которые были одинаково важны и для западного, и для восточнохристианского мира. Ибо варварства, в смысле совершенной дикости, простоты и бессознательности, вовсе не было в эту эпоху, но была, как я вначале уже сказал, общая византийская образованность, которая переступала тогда далеко за пределы византийского государства точно так же, как переступала государственные пределы Эллады когда-то эллинская цивилизация, как переступает еще дальше теперь европейская за свои политические границы.

Есть и другие ученые книги, которые могут помочь нам, если мы захотим восполнить тот недостаток представлений, которым мы, люди неспециальные, страдаем, когда дело касается Византии.

Но искать охотников мало, и до тех пор, пока найдутся хоть между русскими, например, люди с таким же художественным дарованием, как братья Тьерри, Маколей или Грановский, люди, которые посвятили бы свой талант византизму... пользы живой, сердечной пользы не будет.

Пусть бы кто-нибудь, например, переделал или даже перевел просто, но изящно на современный язык жития святых, ту старую Четью-Минею Димитрия Ростовского, которую мы все знаем и все не читаем, и этого было бы достаточно, чтобы убедиться, сколько в византизме было искренности, теплоты, геройства и поэзии.

Византия — не Персия Зороастра; источники для него есть, источники, крайне близкие нам, но нет еще искусных людей, которые сумели бы приучить наше воображение и сердце к образам этого мира, с одной стороны, столь далеко отошедшего, а с другой — вполне современного нам и органически с нашей духовной и государственной жизнью связанного.

Предисловие к одной из книг Амедея Тьерри «Последние времена Западной Империи» («Derni­ers Temps de l'Empire d'Occident») содержит в себе прекрасно выраженные жалобы на пренебрежение западных писателей к византийской истории. Он приписывает, между прочим, много важности пустой игре слов Bas-Empire (Нижняя империя, империя низкая, презренная) и называет летописца, который первый разделил римскую историю на историю Верхней (итальянской) и Нижней (греческой) империй, летописцем неудачливым, неловким, несчастным (malencontreux).

«Не надо забывать, — говорит Тьерри, — что именно Византия дала человечеству совершеннейший в мире религиозный закон — христианство. Византия распространила христианство; она дала ему единство и силу».

«И между гражданами Византийской империи, — говорит он далее, — были люди, которыми могли бы гордиться все эпохи, всякое общество!»

Категория: Истории и интересные материалы | Просмотров: 971 | Добавил: rob3k | Теги: Византизм и славянство
Всего комментариев: 0
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]